Предпосланные выше общие соображения относительно сущности и науки о сущности в противоположность факту и науке о фактах касались существенных оснований для построения идеи чистой феноменологии (какая, согласно введению, должна ведь стать наукой о сущностях) и для уразумения ее положения по отношению ко всем эмпирическим наукам, следовательно в том числе и психологии. Однако необходимо, и от этого зависит здесь очень много, чтобы все принципиальные определения понимались правильно. Тут мы не поучали — это следует подчеркнуть со всей резкостью — с какой-то заданной философской позиции и не пользовались какими-либо традиционными, пусть даже и общепризнанными философскими учениями, но осуществляли — в строжайшем смысле — некоторые принципиальные раскрытия, т. е. лишь верно выражали различия, непосредственно данные нам в созерцании. Мы брали их точно такими, какими они даются нам, без какого-либо истолкования, гипотетического или интерпретирующего, без какого-либо вкладывания туда чего-либо подсказываемого дошедшими до нас теориями Древнего и Нового времени. Осуществляемые таким путем констатации — это действительно „начала"; а если они, подобно нашим, отличаются всеобщностью и относятся к объемным регионам бытия, то несомненно они принципиальны в философском смысле и сами принадлежны к философии. Однако даже и последнего нам не приходится предпосылать, — все наши рассуждения, — такими они должны оставаться и впредь — были свободны от какой-либо зависимости от „науки" столь спорной и подозрительной, как философия. Во всех наших основополагающих констатациях мы вообще ничего не предпосылали заранее, в том числе и понятия философии, и точно так намерены поступать и в дальнейшем. Философская εποχή, к какой мы теперь приступаем, должна будет состоять в том, — чтобы сформулировать это вполне отчетливо, — что мы, что касается догматического содержания любой уже существующей философии, станем воздерживаться от суждения и все наши подтверждения будем производить в рамках такого воздержания. С другой стороны, вовсе не требуется, чтобы мы избегали говорить вообще о философии (да мы и не можем избежать этого), о философии как историческом факте, о фактических философских направлениях — о тех, что как в добром, так иной раз и в дурном смысле определяли собою убеждения человечества, причем в особенности также и в отношении обсуждаемых у нас основных пунктов.
Как раз в этой связи мы обязаны вступить в спор с эмпиризмом — в спор, какой мы вполне способны решать в рамках нашей εποχή, поскольку тут все дело в пунктах, подлежащих непосредственной констатации. Ведь если только философия располагает некой наличностью „принципиальных" оснований в подлинном смысле, таких, стало быть, какие могут получить свое обоснование лишь через непосредственно дающее созерцание, то спор относительно таковых не зависит от какой бы то ни было философской науки, от обладания идеей философии и от ее догматического, будто бы получившего свое обоснование, содержания. Ситуация, вынуждающая нас вступать в спор, такова — эмпиризм отрицает „идеи", „сущности", „сущностное познание". Сейчас не место приводить исторические причины того, почему как раз победоносное продвижение естественных наук, столь обязанных как раз в „математических" науках своим высоким научным уровнем их эйдетическому фундированию, столь способствовало философскому эмпиризму, превратив его в преобладающее, а в кругах ученых-экспериментаторов даже и в единодержавное убеждение. Во всяком случае в этих кругах, в том числе, следовательно, и среди психологов, живет такая вражда к идеям, что она не может не представлять опасности для прогресса самих же опытных наук — последнее по той причине, что этим тормозится далеко еще не доведенное до конца эйдетическое фундирование этих наук, либо же необходимое конституирование новых наук о сущностях, обеспечиваю щих прогресс наук опытных. Позднее со всей ясностью предстанет то, что сказанное относится именно к феноменологии, какая составляет существенный эйдетический фундамент психологии и наук о духе. Поэтому для защиты наших констатации требуются некоторые рассуждения.
Эмпиризм с его натурализмом — это следует признать — проистекает из в высшей степени достойных мотивов. Эмпиризм — это практико-познавательный радикализм, какой намеревается заявить о правах автономного разума — единственно авторитетного в вопросах истины — перед лицом любых „идолов", сил традиции и суеверия, всевозможных предрассудков, грубых и утонченных. Однако судить о чем-либо разумно, или научно, значит направляться самими вещами, или возвращаться от речей и мнений к самим вещам, вопрошать таковые в их самоданности, с устранением любых чуждых сути дела предрассудков. И вот только иной способ выразить только что сказанное: эмпирик мнит, что всякая наука обязана исходить из опыта, основывая свое опосредованное познание непосредственным опытом. Так что для эмпирика подлинная наука и опытная наука — одно и то же. А „идеи", „сущности"? — что это против фактов, как не схоластическое сущее, как не метафизические фантомы? Ведь главная заслуга естествознания Нового времени в том-то и заключается, что оно освободило человечество от подобных философских призраков. И только с постигаемой в опыте, реальной действительностью — вот с чем имеет дело наука. Что не действительность, то воображение, — и наука, состоящая из воображений, и есть не что иное, как воображаемая наука. Конечно, как психологические факты, должно признавать всяческие воображения, — они относятся к ведению психологии. Но вот что — как это попытались произвести мы в предыдущей главе — из воображений могут проистекать, через посредство основываемого на них так называемого сущностного созерцания, новые данности, данности „эйдетические", предметы, каковые ирреальны, — это, так заключит эмпирик, как раз и есть „идеологическая выспренность", „поворот назад к схоластике" или же к того пошиба „априорным спекулятивным конструкциям", с помощью которых чуждый естествознанию идеализм первой половины XIX века так сильно тормозил подлинную науку.
Между тем все, что произносит тут эмпирик, зиждется на недоразумениях и предрассудках, сколь бы благонамеренны и хороши ни были его побуждения. Принципиальная ошибка эмпирической аргументации заключается в следующем: основное требование возврата „к самим вещам" отождествляется или смешивается с требованием основывать познание на опыте. Без дальнейших рассуждений тут принимается, — при вполне понятном натуралистическом ограничении рамок доступных познанию „вещей", — что опыт есть единственный акт, дающий сами вещи. Однако вещи — это не просто-таки вещи природы, действительность в обычном смысле — это не просто-таки действительность вообще, а ведь тот дающий из самого первоисточника акт, какой мы именуем опытом, сопрягается только с действительностью природы. Осуществлять тут отождествления, обращаться с ними как с якобы само собой разумеющимся значит не глядя отодвигать в сторону различения, требующие яснейшего усмотрения. Так спрашивается, на чьей же стороне предрассудки. Отсутствие предрассудков, коль скоро оно подлинно, требует не вообще, чтобы мы отвергли „чуждые опыту суждения", но чтобы мы поступали так лишь при условии, что собственный смысл суждений требует опытного обоснования. А напрямик утверждать, что все суждения допускают опытное обоснование и даже требуют такового, — не подвергнув предварительному изучению сущность суждений во всех их фундаментально различных разновидностях, не рассудив при этом, не противосмысленно ли в конце концов такое утверждение, — так это не что иное, как „априорно-спекулятивная конструкция", которая не становится лучше от того, что на сей раз она исходит от эмпиризма. Подлинная наука и подлинно присущее таковой отсутствие предрассудков — они в качестве подосновы всех доказательств требуют непосредственно значимых суждений как таковых, почерпающих свою значимость прямо из созерцаний, дающих из самого первоисточника. А созерцания — они устроены так, как то предписывает смысл этих суждений, или, иначе, собственная сущность предметов и обстоятельства суждения. Фундаментальные регионы предметов и коррелятивные с ними региональные типы дающих созерцаний, принадлежные сюда типы суждений и, наконец, ноэтические нормы, какие для обоснования вот такого-то типа суждений требуют как раз такого-то и такого-то вида созерцаний — все это невозможно ни постулировать, ни декретировать сверху, можно лишь констатировать это с усмотрением сути, а это в свою очередь означает — раскрывать через созерцание, дающее из самого первоисточника, и фиксировать в суждениях, какие будут верно приспособляться к данному в созерцании. Нам и кажется, что подлинно чуждый предрассудков и чисто дельный метод выглядит именно так и никак иначе.
Непосредственное „видение" — не просто чувственное, постигающее опытным путем смотрение, но видение вообще как сознание, дающее из первоисточника (каким бы такое созерцание ни было), — вот последний правовой источник любых разумных утверждений. Его функция — давать права — есть у него лишь потому и постольку, что и поскольку он дает из самого первоисточника. Если мы вполне ясно видим предмет, если мы ис ключительно на основе такого видения и в рамках действительно схваченного в видении осуществили эксплицирование и понятийное постижение, если мы видим (еще новый способ „видения"), каков этот предмет, то тогда верно выражающее высказывание правомерно. Если в вопросе о том, почему, не придавать никакого значения тому, что „я это вижу", — то это противосмысленность, — что мы и усматриваем в свою очередь. Сказанное отнюдь не исключает того, — что необходимо добавить, дабы предотвратить возможные лжеистолкования, — что при известных обстоятельствах видение может спорить с видением, одно с другим, равным образом как и одно правомерное утверждение с другим. Ибо в последнем вовсе не заключено того, чтобы видение не было правовым основанием, — подобно тому как если одна сила берет верх над другой, то это не означает, что силы нет. Однако это означает, что, быть может, в такой-то и такой-то категории созерцаний (и это касается как раз тех, что схватывают в чувственном опыте) видение „несовершенно" по своей сущности, что оно в принципе может быть подтверждено или опровергнуто, что тем самым некое утверждение, имеющее свое непосредственное, а тем самым и подлинное правовое основание в опыте, а дальнейшем ходе опытного постижения может быть все же отброшено, в силу преобладающих и снимающих прав противной стороны.
Итак, опыт мы заменяем более общим „созерцанием", а тем самым отвергаем отождествление науки вообще и науки опытной. Кстати, не трудно понять, что если выступать в защиту такого отождествления, оспаривая значимость эйдетического мышления, то это ведет к скептицизму, а таковой, будучи подлинным, снимает себя через противосмысленность. [14] Достаточно лишь спросить эмпирика об источнике значимости его общих тезисов (например: „Любое значимое мышление основывается на опыте как единственно дающем созерцании"), как он начинает запутываться в противосмысленности, каковая вполне доказуема. Прямой опыт дает ведь только единичные отдельности, а не всеобщности, так что его одного мало. На усмотрение сущности эмпирик не может ссылаться, потому что таковое он отрицает; итак, остается индукция и вообще весь комплекс опосредованных умозаключений, через посредство каких опытная наука обретает свои общие положения. А как же обстоит дело, спросим мы, с истиной опосредованных умозаключений, все равно дедуктивных или индуктивных? Эта истина (и даже, можно было бы спросить, истина единичного суждения) — что, постижима она в опыте? Доступна, в конце концов, восприятию? И как обстоит дело с принципами тех видов умозаключения, на какие ссылаются тут в спорных или сомнительных случаях, как-то с принципами силлогистическими, с принципом среднего члена и т. д., к каковым ведь и сводится, как к конечным источниками, оправдание любых умозаключений? Они — это тоже эмпирические обобщения, или же такое их понимание заключает в себе наирадикальнейшую противосмысленность?
Не пускаясь в долгие рассуждения, где приходилось бы лишь повторять сказанное в других местах, [15] по крайней мере столько-то уж сделалось явным, а именно — что основные тезисы эмпиризма прежде всего нуждаются в их уточнении, прояснении, обосновании и что обоснование такое должно было в свою очередь сообразовываться с нормами, о каких заявляют сами тезисы. А в то же самое время все же явно то, что тут существует по меньшей мере серьезное подозрение, не скрывают ли эмпирические отсылки некую противосмысленность, — между тем как в литературе эмпиризма едва ли можно обнаружить хотя бы самые первые подступы к серьезной попытке навести действительную ясность в этих отношениях, равно как дать научное обоснование их. Научное обоснование, как и всегда, требовало бы здесь исходить из теоретически строго фиксируемых отдельных случаев и согласно строгим, проясненным принципиальным усмотрением, методам, переходить от них к общим тезисам. Кажется, эмпирики вовсе не заметили того, что научные требования, предъявляемые ими к познанию, вместе с тем адресованы и их же собственным тезисам.
Будучи подлинными философами со своей позицией, эмпирики, в явном противоречии с их принципом свободы от предрассудков, исходят из непроясненных и необоснованных предвзятых мнений, тогда как мы начинаем с того, что предшествует любой позиции, с совокупной области всего данного в наглядном созерцании и еще до всякого теоретического мышления, со всего того, чтобы можно непосредственно видеть и схватывать, — если только ты не ослеплен предрассудками, а потому не принимаешь к сведению целые классы подлинных данностей. Если слово „позитивизм" означает, что все науки с абсолютной свободой от каких бы то ни было предрассудков основываются на „позитивном", т.е. усматриваемым из самого первоисточника, то тогда подлинные позитивисты — это мы. И на деле, мы ни одному авторитету не позволяем отнимать у нас право признавать равнозначными правовыми источниками познания любые разновидности созерцания — не позволяем этого и авторитету „современного естествознания". Когда говорит действительно естествознание, — тут мы обращаемся в слух, тут мы ученики. Но не всегда говорит естествознание, когда говорит естест воиспытатель, и безусловно оно молчит, когда они говорят о „натурфилософии" и „естественнонаучной теории познания". И прежде всего оно молчит, когда они пытаются убедить нас в том, что само собою разумеющиеся генерализации, какие выражает любая аксиома (предложения типа а + 1 = 1 + а; суждение не может быть цветным; из двух качественно различных звуков один ниже, другой выше; восприятие в себе есть восприятие чего-либо и т.п.), суть выражения опытно постигаемых фактов, между тем как мы с полным усмотрением распознаем, что подобные предложения лишь приводят к экспликативному выражению данности эйдетической интуиции. А вместе с тем нам становится тут ясно и то, что „позитивисты" то перемешивают между собою кардинальные, то хотя и видят разницу между ними, но, будучи связаны своими предрассудками, стремятся признавать значимость или даже самую наличность лишь за одной-единственной из них.
И на противоположной стороне тоже царит неясность. Тут, правда, признают чистое мышление, мышление „априорное", и отвергают главный тезис эмпиризма, но только не доводят до рефлективной ясности сознания то, что имеется такая вещь, как чистое созерцание — в качестве такой разновидности данного, в какой, как предметы, из самого первоисточника даются сущности (совсем наподобие того, как в опытно-схватывающем созерцании — индивидуальные реальности); не осознают того, что и всякое выносящее суждение усмотрение, в особенности же усмотрение безусловно всеобщих истин, подпадает под понятие дающей интуиции, под понятие, какое именно обладает множеством дифференциаций, прежде всего протекающих параллельно с логическими категориями. [16]Тут, правда, говорят и об очевидности, однако вместо того чтобы приводить таковую — в качестве усмотрения — сущностную сопряженность с обыкновенным смотрением, начинают говорить о некоем „чувстве очевидности", каковое, в роли мистического index veri придает суждению некую эмоциональную окраску. Такое понимание возможно лишь до тех пор, пока не научились анализировать разновидности сознания в чистом созерцании и сообразно с сущностью, вместо того, чтобы строить теории сверху. Все эти мнимые чувства очевидного, мыслительной необходимости и как еще ни называй их — все они не более, как теоретически вымышленные чувства. [17]Это признает всякий, кому удавалось довести до подлинно созерцательной данности хотя бы какой-нибудь случай очевидного и кто сравнивал такой случай с неочевидностью того же самого содержания суждения. Тут сразу же начинаешь замечать, что неявно выраженная предпосылка чувствительной теории очевидного, а именно что вынесение суждения (во всем прочем по своей психологической сущности одинаковое) бывает то окрашенным, а то неокрашенным чувством, — ошибочно в самой своей основе, и что на самом деле один и тот же верхний слой, а именно верхний слой одного и того же высказывания как просто имеющего значение выражения в одном случае шаг за шагом приспособляется к интуиции положения дел — к интуиции „ясно усматривающей", — другой же раз в качестве нижнего слоя функционирует совершенно иной феномен — неинтуитивное или даже совершенно спутанное и недифференцированное сознание положения дел. Итак, в сфере опыта с тем же правом можно было бы постигать различие между ясным и верным суждением восприятия и любым произвольным неопределенным суждением о том же самом положении дел попросту в том смысле, что первое наделено „чувством ясности", второе же — нет.
Особым камнем преткновения вновь и вновь служило то, что мы — будучи „платонствующими реалистами" — выставляем в качестве предметов идеи, или сущности, и приписываем им, как и прочим предметам, действительное (истинное) бытие, равно как, коррелятивно тому, интуитивную постижимость — без малейшей разницы с реальностями. Абстрагируемся сейчас от весьма часто встречающейся разновидности поспешных читателей, — они подставляют свои собственные и вполне чуждые автору понятия, а тогда уж совсем не трудно вычитать в его изложении всякого рода абсурдности. [18] Если предмет и реальность, действительность и реальная действительность значат одно и то же, то понимание идей как предметов и действительностей есть, конечно, нелепое „Платоново гипостазирование". Но если и то и другое, как это было в „Логических исследованиях", строго разделяется, если предмет получает свою дефиницию как нечто, стало быть, например, как субъект истинного (категорического, аффирмативного) высказывания, то какой же камень преткновения тут еще остается? — разве что такой, какой идет от неясных предубеждений? И общее понятие предмета тоже измыслил не я, — я только восстановил в правах тот предмет, какого требуют чисто логические предложения, одновременно указав и на то, что таковой принципиально неизбежен в научной речи, а потому и определяет ее вообще. А в таком смысле „предмет" — это и звуковое качество с как нумерически единственный член определенного звукоряда, и число 2 в ряду натуральных чисел, и фигура „круг" в идеальном мире геометрических построений, и любое предложение в „мире" предложений, — короче говоря, все это многообразно „идеальное" есть как „предмет". Слепота к идеям — нечто вроде душевной слепоты: вследствие предубеждения люди уже не способны доставлять в поле своих суждений то, чем обладают они в поле созерцания. На деле же все и, так сказать, беспрерывно, видят „идеи" и „сущности", оперируют ими в своем мышлении, осуществляют суждения относительно сущностей, — только что со своей теоретико-познавательной „позиции" отрекаются от них. Очевидные данности терпеливы, — пусть теории прокатываются над ними, они остаются тем, что они суть. Дело теорий — направляться по данностям, а дело познавательных теорий — различать основополагающие разновидности таковых и описывать их по существу каждой.
Замечательно то, что предубеждения позволяют людям довольствоваться немногим в теоретическом аспекте. Сущностей, а следовательно и сущностного созерцания (идеации) не может быть, а потому, если обычная речь противоречит тому, то, значит, дело в „грамматическом гипостазировании", от коего никак нельзя допустить, чтобы тебя понесло к гипостазированию „метафизическому". Фактически наличествовать могут лишь реальные психические события „абстрагирования", каковые примыкают к реальному опыту или реальным представлениям. Посему наспех конструируются „теории абстрагирования", и психология, гордая своей опытностью, обогащается здесь — как и во всех сферах интенциональности (какие ведь составляют главные темы психологии) — измышленными феноменами, психологическими анализами, которые анализами даже не являются. Итак, говорится тут, идеи и сущности — это „понятия", понятия же — это „психические построения", „продукты абстрагирования", и как таковые они, безусловно, играют большую роль в нашем мышлении. „Сущность" же, „идея" или „эйдос" — лишь выспренние „философские" наименования „трезвых психологических фактов". И наименования опасные — уже ввиду своих метафизических подсказок.
Ответствуем: разумеется, сущности — это „понятия", если только понимать под таковыми — многозначное слово это разрешает — именно сущности. Но давайте же уясним себе тогда, что в таком случае говорить о психических продуктах — это нонсенс, равно как и о построении понятий, если только должно разуметь их строго и в собственном смысле слова. Иной раз в какой-нибудь статье читаешь: натуральный ряд чисел — это ряд понятий, — а спустя несколько строк: понятия — это построения мышления. Итак, поначалу сами числа — сущности — обозначались как понятия. Но тут мы спросим: разве числа не суть то, что они суть, — „складываем" мы, строим мы их или нет? Конечно же я осуществляю счет, я строю свои представления о числе („один плюс один"). Сейчас эти представления — такие, а потом, когда я снова начну их строить, — иные. В этом смысле по временам не бывает никаких, по временам же много разных, сколь угодно много представлений о числе — об одном и том же числе. Но именно поэтому мы вместе с тем и различили (да и как бы избежать нам такого различения): представление о числе — это не само число, это не „два", т. е. вот это единственное звено в натуральном ряде чисел, которое, как и все подобные звенья, есть некое невременное бытие. Итак, обозначать их как психические построения есть противосмысленность, прегрешение против совершенно ясного, в любой момент усмотримого в своей значимости, следовательно предшествующего любой теории смысла арифметической речи. Если понятия — это психические построения, тогда такие вещи, как чистые числа, — не понятия. Но если они понятия, то тогда понятия — не психические построения. Итак, необходимы новые термины — именно чтобы освободиться от столь опасных недоразумений.
Однако разве — возразят нам тут — не истинно и очевидно то, что понятия, или, если угодно, сущности вроде „красного", „дома" и т. д. проистекают путем абстрагирования из индивидуальных созерцаний? И разве не конструируем мы по собственной воле понятия на основе уже сложившихся понятий? Так, стало быть, речь все же идет о психологических продуктах. Ведь это все, — быть может, еще добавят к сказанному, — как в случае произвольных фикций: играющий на флейте кентавр, какого мы воображаем себе по собственной воле, — это ведь не что иное, как построение нашего представления. — Ответствуем: конечно же „складывание понятий", а также и свободное измышление осуществляются спонтанно, а все спонтанно порождаемое, само собой разумеется, есть продукт духа. Однако, что до играющего на флейте кентавра, то он есть представление в том самом смысле, в каком представлением называют представляемое, а не в том, в каком представление есть название психически-переживаемого. Конечно, сам кентавр — это не что-то психическое, он не существует ни в душе, ни в сознании, он не существует вообще нигде, ведь он „ничто", он — целиком и полностью „воображение"; точнее же говоря, переживание воображения есть во-ображение себе кентавра. Постольку, поскольку это так, самому переживанию, конечно, принадлежит нечто „принимаемое за кентавра", нечто „кентавро-мнимое", кентавро-сфантазированное. Но только не смешивайте же именно это переживание воображения с тем, что во-ображается в нем как таковом. [19] Так и в спонтанном абстрагировании порождаемое — это не сущность, а сознание (о) сущности, и положение при этом таково: в то время как — и это, очевидно, сообразно с сущностью — дающее из самого первоисточника сознание (о) сущности (идеация) в себе самом необходимо есть сознание спонтанное, для чувственно дающего, опытно схватывающего сознания спонтанность — внесущностна, — индивидуальный предмет может „являться", может осознаваться, но и без всякой спонтанной „деятельности" „над" ним и „на" нем. Так что нет никаких мотивов, — разве что кроме мотивов смешения, — которые могли бы требовать отождествления сознания сущности и самой сущности, а тем самым и психологизации последнего.
Однако тут могло бы смущать соположение еще и воображающего сознания — именно в отношении „существования" сущностей. Что — разве сущность это не вымысел, не фикция, как это угодно скептикам? Между тем, подобно тому как соположение фикции и восприятия, подводимых под более общее понятие „созерцающее сознание", наносит ущерб существованию даваемых в восприятии предметов, так осуществленная выше соположенность — „существованию" сущностей. Вещи могут восприниматься, вспоминаться и тем самым сознаваться как „действительные"; или же они, в модифицированных актах, могут сознаваться как сомнительные, недействительные (иллюзорные); наконец, в совершенно иной модификации, — как „просто грезящиеся", как якобы действительные, недействительные и т. д. Точно так же обстоит дело и с сущностями, а с этим связано то, что и они, подобно иным предметам, могут иметься в виду, мниться, то правильно, то ложно, — как, например, в ложном геометрическом мышлении. Но постижение и созерцание сущности — это многообразный акт, и в особенности высматривание сущности есть дающий из самого первоисточника акт, а — как таковой — он есть аналог чувственного восприятия, a не воображения.
Впрочем, довольно нелепых теорий. Никакая мыслимая теория не может заставить нас усомниться в принципе всех принципов: любое дающее из самого первоисточника созерцание есть правовой источник познания, и все, что предлагается нам в „интуиции" из самого первоисточника (так сказать, в своей настоящей живой действительности), нужно принимать таким, каким оно себя дает, но и только в тех рамках, в каких оно себя дает. Ведь мы же усматриваем и то, что любая мыслимая теория могла бы любую из своих истин почерпнуть в свою очередь лишь в данном из самого первоисточника. А следовательно любое высказывание, которое просто придает выражение такого рода данностям через посредство их простого эксплицирования и с помощью точно примеренных значений, не делая ничего сверх этого, действительно есть — как было сказано во вступительных словах этой главы — абсолютное начало, призванное в подлинном смысле быть основоположение, действительно есть principium. В особой мере это верно о генеральном сущностном познании, каким и ограничивают обыкновенное слово „принцип".
В этом смысле совершенно прав тот естествоиспытатель, который следует „принципу" — относительно любого сопряженного с фактами природы утверждения спрашивать о том опыте, на каком таковое основано. Ибо это принцип, это утверждение, непосредственно почерпнутое из генерального усмотрения, в чем мы в любой момент и можем убедиться, доводя до полной ясности смысл выражений, примененных в этом принципе, и приводя к чистой данности принадлежные им сущности. Однако, в том же самом смысле обязан следовать некому параллельному принципу и испытатель сущностей, да и вообще всякий, кто только пользуется генеральными предложениями и высказывает их, и такой принцип непременно должен иметься — уже потому, что сам же, только что допущенный принцип обоснования любого познания фактов опытом сам по себе не может быть усмотрен на основании опыта — как и всякий принцип, как и всякое сущностное познание вообще.
Позитивист отвергает de facto сущностные познания лишь тогда, когда он „философски" рефлексирует, давая обмануть себя философам-эмпирикам с их софизмами, но не тогда, когда, как естествоиспытатель, он думает и обосновывает, следуя нормальной естественнонаучной установке. Ибо тут он, очевидно, в очень большой мере позволяет направлять себя сущностным усмотрениям. Ведь, как известно, чисто математические дисциплины — материальные, как-то геометрия или кинематика, формальные (чисто логические) как-то арифметика, анализ и т.д. — это основополагающие средства естественнонаучного теоретизирования. И совершенно очевидно, что все эти дисциплины не следуют эмпирическому методу, не обосновываются "посредством наблюдения и экспериментов над постигаемыми в опыте фигурами, движениями и т. д.
Правда, эмпиризм не желает этого замечать. Однако можно ли принимать всерьез аргумент эмпиризма — будто бы настолько нет никакого не достатка в фундирующем опыте, что, совсем напротив, в нашем распоряжении находятся целые бесконечности опытных постижений? Весь совокупный опыт всех поколений людей и даже весь опыт всех предшествовавших таковым поколений зверей собрал колоссальные сокровища геометрических и арифметических впечатлений, интегрировав их в форме привычек восприятия и уразумения, так что из этого фонда черпаем наши геометрические усмотрения и мы. — Однако откуда же у нас все эти сведения о будто бы собранных сокровищах, если никто не наблюдал их научно и никто не задокументировал их со всей точностью? С каких это пор основания науки — да притом еще науки точнейшей из точнейших — составляет опыт не действительный и тщательнейшим образом проверяемый в своей широте и в своей собственно функции, которая этот опыт доставляет, а опыт давно позабытый и вполне гипотетичный? Физик наблюдает и экспериментирует, с полным основанием не довольствуясь донаучным опытом, а тем более уж инстинктивным разумением и гипотезами о якобы унаследованном опыте.
Или же лучше говорить — как уже и действительно говорили с разных сторон — о том, что своими геометрическими усмотрениями мы обязаны „опыту фантазии" и что мы осуществляем таковые в качестве индукций на основании экспериментов фантазии! Однако почему же — вот наш контрвопрос — физик не прибегает к столь чудесному опыту фантазии? Ведь, должно быть, потому, что эксперименты в воображении и были бы не чем иным, как воображаемыми экспериментами, равно как и фигуры, движения, множества в фантазии — это не действительные, а воображаемые фигуры, движения и множества.
Корректнее всего поступить в отношении всех подобных толкований — указать на собственный смысл математических утверждений, вместо того, чтобы аргументируя, становиться на почву этих толкований. Чтобы знать, причем знать несомненно, что высказывает математическая аксиома, нам надо обратиться не к философу-эмпирику, а к сознанию, в каком мы, математизируя, и постигаем со всей полнотой усмотрения аксиоматические положения дел. Если держаться исключительно такой интуиции, то никакому сомнению не будет подлежать то, что в аксиомах выражаются чистые сущностные взаимосвязи — без малейшего сополагания опытных фактов. О геометрическом мышлении и созерцании надо не философствовать и не психологизировать извне, а надо совершать их живое осуществление и на основе прямого анализа определять их имманентный смысл. Кто знает, может быть, мы и унаследовали некую познавательную предрасположенность от прошлых поколений с их познанием, — но для вопроса о смысле и ценности нашего познания все истории о таком наследовании столь же безразличны, как и безразлична для установления ценности нашего золота история его наследования.
Итак, естествоиспытатели отзываются о математике и всякой эйдетике скептически, однако в своей эйдетической методике поступают догматически. К счастью для них! Ведь великим естествознание стало благодаря тому, что не долго думая отодвинуло в сторону буйным цветом расцветший античный скептицизм и отказалось от того, чтобы преодолевать его. Вместо того чтобы предаваться странным и мучительным вопросам относительно того, как вообще возможно познание „внешней" природы, как решать те трудности, какие уже древними были обнаружены в такой возможности познания, оно предпочло мучиться над вопросом о правильном методе познания природы, по возможности совершенного, какое предстояло действительно воплотить в действительность, над познанием в форме точного естествознания. Однако наука, совершив такой поворот, открывший пред ней путь реального исследования, наполовину отказывается теперь от него, поскольку вновь уступает скептической рефлексии и позволяет ограничивать себя в своих рабочих возможностях тенденциям скептицизма. Скептицизм вследствие преданности предрассудкам эмпиризма оказывается вне игры лишь в сфере опыта, однако отнюдь не в сфере сущностей. Ибо для науки недостаточно того, что она будет допускать эйдетическое в круг своих исследований лишь под фальшивым флагом эмпиризма. С подобными переоценками могут еще смириться старые эйдетические дисциплины, основанные в давние времена и по праву обычая не подвергающиеся уже никаким нападкам, — таковы математические дисциплины, — между тем как (на что мы уже указывали) для обоснования новых дисциплин такие предрассудки не могут не функционировать как весьма эффективные тормоза. Вот какова правильная позиция, какую можно занимать внутри догматической в хорошем смысле слова дофилософской сферы исследований, к какой принадлежат все опытные науки (но и не одни только они), — это вполне сознательно отодвигать в сторону любой скептицизм вместе со всей его „натурфилософией" и „теорией познания" и принимать любые предметности познания, где бы они действительно ни обретались, — какие бы трудности ни открывала задним числом в возможности подобных предметностей теоретико-познавательная рефлексия.
В царстве научных исследований необходимо осуществить неизбежное и важное размежевание. По одну сторону тут занимают свое место науки с догматической установкой — они обращены к вещам и нимало не заботятся о какой бы то ни было теоретико-познавательной или же скептической проблематике. Они исходят из данности своих вещей в самом первоисточнике (и, проверяя свое познание, все время возвращаются назад к ней), спрашивая, в качестве чего же дают себя вещи непосредственно и что мо жет быть опосредованно раскрыто на основе такового относительно этих и вообще всех вещей соответствующей области. По другую сторону занимают свое место научные исследования с познавательно-теоретической, специфически философской установкой, изучающие скептические проблемы возможности познания и решающие их поначалу в их принципиальной всеобщности, чтобы вслед за тем, применяя полученные решения, делать отсюда выводы касательно окончательного смысла и познавательной ценности достигнутых догматическими науками результатов. По крайней мере при существующей сейчас ситуации — пока вообще недостает высокоразвитой и достигшей совершенной строгости и ясности критики познания — правильно держать границы догматического исследования закрытыми перед любой „критицистской" проблематикой. Другими словами, нам представляется сейчас правильным позаботиться о том, чтобы теоретико-познавательные (как правило, скептические) предрассудки, о правомерности и неправомерности которых должна судить философская наука, о которых, однако, не обязан беспокоиться догматический исследователь, не мешали ходу изысканий последнего. А ведь именно в том-то и состоит скептицистский нрав, что он располагает к столь неблагоприятному торможению.
Тем самым обрисовано и своеобразное положение дел, из-за какого становится необходимой теория познания — в качестве науки с своим особым измерением. Пусть чисто вещно направляемое и несомое усмотрением познание и будет вполне довольно собою, — как только познание рефлективно обращается на себя само, так сразу же представляется возможным, что все разновидности познания и даже все созерцания и усмотрения в своей значимости отягощены вводящими в заблуждение неясностями и почти что неразрешимыми трудностями, и все это в особенности в аспекте той трансценденции, на какую перед лицом познания притязают объекты познания. Не откуда-то, а именно отсюда и происходят те скептицизмы, какие могут заявлять о себе вопреки любому опыту и усмотрению и какие в дальнейшем способны проявить себя как тормоза практически-научной деятельности. Мы все эти тормоза в форме естественной „догматической" науки (термин этот отнюдь не должен означать здесь какого-либо пренебрежительного отношения) выключаем тем, что уясняем себе лишь самый предельно общий принцип любого метода, принцип изначального права любых данностей, именно его сохраняя в живом виде в уме и при этом игнорируя любые содержательные, столь многообразные проблемы возможности различных разновидностей и корреляций познания.[14] О характерном понятии скептицизма см. „Пролегомены к чистой логике", „Логические исследования", т. I , § 32.
[15]Ср. „Логические исследования", т. I , особенно часть 4 и 5.
[16] Ср. „Логические исследования", 1, 6-е исслед., § 45 и далее. Равно как и выше, § 3.
[17] Рассуждения подобные тем, что, например, имеют место в только что вышедшем учебнике по психологии Эльзенганса, являются, на мой взгляд, психологическими фикциями, не имеющими ни малейшего основания в феноменах.
[18] К сожалению, полемика с „Логическими исследованиями" и моей статьей в „Логосе", даже благожелательная, по большей части ведется на этом уровне.
[19] См. об этом в дальнейших разделах этой работы, посвященных феноменологическим анализам.